Залогинься!
Слушай сюда!
дд, ладно глум. но слабоумный - никак и никуды.
кроме нах софора
johnniewalker, трудно сказать.
Француский самагонщик |
Автор: Лера
Рубрика: ЧТИВО (строчка) Кем принято: Француский самагонщик Просмотров: 1038 Комментов: 21 Оценка Эксперта: 33° Оценка читателей: 38° Гуревич Н.Б., маленькая щупленькая учительница русского языка и литературы, работала в школе очень давно. Так давно, что даже сторожил школы, уборщица тетя Нюра, пережившая вереницу завучей и колонну учеников, пришла уже после нее. Впрочем, определить возраст Гуревич было трудно. Не старуха вроде, но и не молодящаяся женщина средних лет. Биологичка, относящаяся как раз к последним и ожидающая свое сорокапятилетие как день страшного суда, говорила в полголоса в учительской, - "Совершенно не определяем. Совершенно". Но никто не вовлекался в разгадывание возраста Гуревич. Что тут гадать, Гуревич и Гуревич.
Все, от первоклашек до директора школы, звали ее за глаза именно так. Протяжно-уважительное, предшествующее фамилии употреблялось редко, когда не обойтись. Она и вправду была больше Гуревич, нежели это неопределенное, не созвучное с ней - Н.Б. Худая, с темными с проседью волосами, в перекрученных колготках и с неизменной сигаретой, которую она если не курила, то крутила длинными узловатыми пальцами. Пепел был повсюду: осыпался на ее нелепые кримпленовые костюмчики, возвышался серыми холмиками на всем, что могло сойти хотя бы за дальних родственников пепельниц, летел за ней звездной пылью. Вытравить гнусную привычку, неприемлемую для работников школьного учреждения, можно было только вместе с самой Гуревич: курение, также как и имя, намертво въелись в ее образ. Впрочем, никто и не думал вытравливать. Ее не то чтобы любили, но как-то жалели. Особенно Лидия Леонидовна - последний в тете Нюриной веренице завуч - широкая, щедрая телом женщина с зычным голосом и усатым мужем - учителем физкультуры. Леонидовне все время хотелось накормить Гуревич что ли или поправить перекрученные колготки, а лучше выбросить их совсем: "Вон петля у вас справа спущена, никуда уже негодные... Хотите бутерброд с колбаской к чаю?" Ко всему прочему Гуревич при ходьбе припадала на левую ногу, травма там была давняя или операция неудачная, никто не знал, это было совсем из допотопных времен. Тут уж у мужа-физкультурника сжималось сердце, когда сухонькая фигурка с ныряющей осью движения, спешила по коридору на урок, и он провожал ее жалостливым взглядом. Короче ее не трогали, как не трогают старую коммунальную кошку, прощая ей плешивость и вредные привычки. Впрочем, нельзя сказать, что Гуревич уже давно не ловила мышей. Отнюдь. Она была неплохим педагогом. Вдохновенно, с цитатами, вела она особенно любимые ею уроки литературы, не замечая, что Макаров мажет шею соседа чернилами, а Клюева, глядя в зеркальце из-под парты, пытается создать тот же чернильный эффект на ресницах. Наверное, отклик нужен только неуверенным во взаимности людям. Гуревич не то чтобы была в ней уверена, скорее она вообще в ней не нуждалась. Стоя у доски, она устремляла взгляд поверх голов и мечтательно произносила: "Мы родом из детства," - и завершала на торжественной ноте, - "Антуан Де Сент-Экзюпери". А откуда она сама была родом? Это нелепое колченогое существо, с поеденными молью нарядами и въевшимся запахом старого курильщика. Из какого-такого детства? Неужели из нежного лепечущего младенчества с ниточками-перевязками на пухлых ручках?! А потом из тонконогой сияющей юности?! В это трудно было поверить. Наверное, даже и самой Гуревич. До одного расчудесного дня. То есть до одного вполне обычного дня, примечательного только очередным родительским собранием. Чудесным в нем вдруг оказалось стечение обстоятельств, которыми изобилует жизнь, если приглядеться. Гуревич и пригляделась, хотя ей было несвойственно обращать внимание на что либо во внешнем мире. Короче, сидя в президиуме, перед партами с родителями, неожиданно для самой себя она задержала взгляд (обычно скользящий) на холеном мужчине, папаше новенького мальчика, перешедшего недавно из другой школы, и узнала в нем... Вову, Вовчика. Ее Вовчика. И тут же в памяти, как картинки в волшебном фонаре, замелькали доказательства ее той самой позабытой сияющий юности. Вовчик был студентом Литературного института. И она тоже. Подающим надежды поэтом. И она тоже, начинающая поэтесса. Через три минут после знакомства, он стал звать ее не как все - этим скучным, затертым как кличка старого пса, (с годами надоевшим ей до одури), - Гуревич, а интимным - Ни, сокращая ее имя до первых двух букв, и одновременно дистанцию между ними. Хотя какая там дистанция. И не было ее с самого начала. И колченогости не было, и курения, и тоскливого бегства в литературу. Были именно восторженные глаза, легкость чуть мальчишеской узкобедрой фигуры и желанное творчество. Устраивали литературные вечера на квартирах. Читали стихи, пили и пели под гитару. Под утро он провожал домой, громко крича в невероятное розовое небо: "Смотрите! Звезды опять обезглавили И небо окровавили бойней!" И нагнувшись к ней, шепотом: "Глухо. Вселенная спит, Положив на лапу С клещами звезд Огромное ухо." Пустые улицы вторили эхом. Он крепко обнимал ее за плечи. Сводящее с ума сочетание: Маяковский и ее доверчивая детскость, бестелесность, воздушность тела. А сейчас он сидит за партой напротив, в солидном костюме, никакой поэзии в глазах, одна сытость (конечно, не узнает ее; какое там, даже родители родные были бы живы, не узнали), а рядом с ним - полная дама (супруга, черт ее подери), похожая на тюлениху гладким лицом и блестящими зализанными волосами. Он поменял вкусы? Нет, скорее полностью жизнь... Все ушло... Ушло... Будто и не было... А ведь они с ним почти что поженились. Два раза. Опять же мистическое стечение обстоятельств. Приехали в ЗАГС, после ночи любви, полной стихов, его рук, сжимающих до хруста, пробегающих по потолку бликов и снова стихов. Что эта тюлениха может об этом знать?! Что-о-ооо?! Он внес свою Ни в ЗАГС на руках, с торжествующим видом, она - гордая, с распухшими от поцелуев губами. Все напрасно. Оказалось, что у нее не вклеена новая фотография на 25 лет, а с таким непорядком в паспорте заявления не принимают. Второй раз, после очередного ночного гулянья, они решили во чтобы то ни стало дождаться открытия ЗАГСа. Не спали, шатались по пустому городу, говорили, говорили. В девять стояли у входа. Первые и единственные на свете влюбленные. Больше никого не было. Немного погодя выяснилось, что понедельник - выходной для клятв в вечной любви день. А потом это желание как-то замусолилось, затерялось среди его вдруг начавшихся необъяснимых исчезновений и ее панических ожиданий, кануло в бесконечных ссорах, растворилось в соленых слезах. Тогда и появилось это курение, до утра на холодной кухне. Ходила из угла в угол, обхватив саму себя коченеющими руками или зажав себе рот, чтобы не выть во весь голос от отчаяния и боли. А потом... Глупо глупо, но ведь было... никуда не деться... Жить без Вовчика не хотелось и это было сильнее страха смерти.... Прыгнула из окна кухни. Думала вырваться из нестерпимого одиночества, как бабочка из кокона. Но увы... не полетела ввысь, а, зацепившись за какую-то ветку дерева, смягчившую падение, рухнула нелепым кулем вниз. Отсюда и хромоногость. Вовчик навестил пару раз в больнице, виновато посидел у постели, украдкой кося в сторону окна, как будто тут было уже мертвое, но еще непогребенное тело, а за окном ждало - теплое, живое. Догадка подтвердилась - после захлопнувшейся за ним двери она дотянулась кое-как до подоконника и увидела удалявшуюся парочку. Две счастливые спины: его и девичью - в белой кроличьей шубке. И все. Не сложилась жизнь: не жена, и не мать. Были какие-то жалкие попытки. Именно жалкие, ничем ни окончившиеся. Да и творчество подкачало. Дети, конечно, цветы жизни, но порой она чувствовала себя удобрением. Поэтический талант превратился в коровий навоз. Гуревич еще раз пристально посмотрела на Вовчика. Внимательно слушая Леонидовну, он провел рукой по лысеющей голове. И было в этом жесте столько узнаваемого и родного, что стены класса вдруг раздвинулись и прямо на своем стуле Гуревич, с некрашеными волосами и нездоровым цветом лица, никому ненужная, нелюбимая, отправилась в чувственное путешествие по закоулкам прошлой любви. Она слышала запах Вовчика... Он шептал ей на ушко: "Ни, моя Ни" ... Она смеялась... Он слегка прикусывал зубами кончик ее носа... Она гладила его щеку... Он... Она... Он... Она... Леонидовна умолкла, и родители задвигали стульями. Вовчик поднялся и заботливо помог своей благоверной выпростаться из тесной парты. Гуревич, как есть, все такая же, со всеми приставками "не", опустилась с небес на землю, припечатав всемя четырьмя ножками стула потертый школьный линолеум. Не она и он. А они! Вовчик, как тореадор, развернул верхнюю одежду и ненавистная толстуха, вслепую потыкавшись руками, вздернула ее на плечи. Облачившись, они вышли из класса и пошли по коридору плечом к плечу. Гуревич смотрела им вслед. Опять две счастливые спины... Опять... - Вот это шуба! - мечтательно пропела Леонидовна, - Роско-о-шная шуба! Гуревич обернулась на Леонидовну, а затем вновь посмотрела на удалявшуюся парочку. И только сейчас заметила на той, которая уводила ее Вовчика, белоснежную, шелковистую, до пола шубу. "Почему жизнь все время поворачивается ко мне спиной? Почему у меня всегда шиш с маслом, а у других и Вовчик, и шуба, и белобрысый сынок в пятом классе", - Гуревич сгребла кособокое пальтишко из учительской и, проходя мимо зеркала на стене, вдруг остановилась. Она так давно не смотрела на саму себя оценивающим женским взглядом, что не знала с чего начать. Робким жестом она поправила волосы, внимательно прошлась глазами сверху вниз, и горестно сказала: "Шиш! Даже без масла!" С того самого дня Гуревич начала копить. Аккуратно, в начале каждого месяца, две трети зарплаты перемещались в жестяную банку из под мармеладных лимонных долек. Если раньше она любила пить чай и перелистывать томик Ахматовой (ее настольную книгу), то теперь она засунула его на верхнюю полку и, долго, с упоением прихлебывая горячую жидкость, рассматривала жестяные узоры на банке-копилке. Время от времени она открывала тугую крышку и втягивала носом запах сложенных купюр. Неправда, что деньги не пахнут. Эти пахли. Сахарной пудрой, цитрусом и мечтой. Белоснежная мечта являлась ей во сне, влетая вместе с морозным воздухом в форточку. Выпрыгивала со страницы учебника, вместе с правилом о шипящих. Округлыми протяжными словами "Роско-о-о-ошная шуба!" вылетала из Леонидовны, стоило ей только открыть рот (хотя вещалось совсем другое: строгое, учебно-методическое). Гуревич продолжала осыпать себя пеплом и носить стоптанные туфли, но где-то там впереди ее ждала желанная, обещавшая круто изменить жизнь, шуба. Примерно в это же время к ней приблудились соседские дети. Девочка лет пяти и мальчик чуть помладше. Вообщем-то она знала их давно и время от времени подбрасывала какие-то мелкие деньги их матери-алкоголичке. Елена (так звали соседку) всегда игнорировала звонок и яростно барабанила в дверь. Гуревич, ворчала "опять Елена Прекрасная пожаловала", но шла открывать. В противовес наглому стуку лицо у Прекрасной у Елены было жалобно-униженное. За ней подкреплением, призванным усилить психологическую атаку, стояли дети. - Гудит. Все гудит и гудит, - начинала Елена, никогда не повторяясь в своих просительных заходах. - Что гудит? - Да голова проклятая. - Пить надо меньше. Не дам. - Что ты, мне не на опохмел! Мне на этот... как его... на панадол. - .... - И Витьки вон не кормлены, - завершала она беспроигрышным средством. Витьками она называла обоих детей. Старшей при рождении она дала благородное имя Виктория, но почему-то звала ее Витькой, а когда родился мальчик, то для простоты и удобства был записан Виктором. Витьки смотрели одинаковыми круглыми глазами, и Гуревич всегда давала троице немного денег, хорошо еще Елена соблюдала очередность и ходила к благодетелям с равными временными промежутками. Но это были мирные периоды. Перемежались они буйными, когда Елена за тонкой стенкой, разделявшей их с Гуревич квартиры, вела себя как медведь-шатун по весне. Она рычала пропитым голосом и швырялась чем попало. Дружки-ханыги шныряли туда-сюда, хлопая дверью. Гуревич терпела, милицию не вызывала. Лишь детей ей было ужасно жаль. Однажды после особенно громкой тирады наступила зловещая тишина, и Гуревич, вдруг испугавшись, вышла на лестничную клетку. Соседская дверь была приоткрыта. Гуревич заглянула в нее и увидела слева на кухне сгорбленную спину Елены, которая прикорнула на захламленном столе. А по прямой, в конце коридора, сидели на полу дети и, совершенно молча, строили башню из пустых пивных банок. Гуревич подошла и присела рядом: - Пойдемте ко мне. Я вам почитаю книжку про маленького принца. С тех пор она часто их забирала к себе. Витьки были тихие, очень серьезные. Гуревич усаживала их рядом с собой на софу и читала. Они держались за руки и синхронно хлопали ресницами. Господи, никто и никогда не слушал ее так внимательно! И эти смирные четыре ножки в рядок, в колготках-лапшой с пузырями на коленях, в дранных сандаликах (причем те ножки, что покороче - тоже в девичьих, явно с сестринской ноги). На кухню шли, не размыкая рук. И там - рядышком, никакой спешки, сосредоточенно и молча жевали, будто впрок. Гуревич тоже молчала, подкладывая им кусочки. И только когда раздавался материнский долбеж в дверь, ручки откладывали недоеденное, ножки спрыгивали со стульев и торопились к двери. Зиму сменила весна. Три толстых книги были прочитаны от корки до корки, и снова приступили к первой (про маленького принца), когда Витя, вдруг отпустив руку сестры, придвинулся к Гуревич поближе, прижался к ее боку и засопел, всматриваясь в картинку. А Вика спросила: "Тетя Нина, а вы можете нарисовать мне барашка?" Стук в дверь раздавался все реже. Елена была явно довольна положением вещей и частенько оставляла детей у соседки на ночь. Гуревич укладывала их на софе и возвращала Елене утром перед работой. Барашек в разных вариациях (в коробке и без) был нарисован. И теперь всем троим мечталось раскрасить рисунки гуашью, но у Гуревич все не получалось забежать в канцтовары, да и лишних денег, честно говоря, не было. Весну сменило лето. А жестяная банка тем временем пополнялась. Как-то Витя потянулся к ней любопытной ручкой, но Гуревич неожиданно грозным голосом запретила и поставила банку повыше. Мальчик, не слышавший прежде от нее такой строгости, тут же прилепился к сестре, схватив ее за руку. Пришлось спешно бежать в магазин за красками, принеся в жертву кофе в школьном буфете до конца недели. Но жертва была принесена легко. Гуревич вдруг стало наплевать на былые радости. Что-то незримо изменилось в ее мире. И уединенный кофе за столиком у окна, и островное существование в шумной учительской не имели уже прежней цельности. Стеклянный колпак дал трещину, и сквозь нее просачивалась жизнь. Она вдруг начала вслушиваться в разговоры учителей. И обратила внимание на платье Леонидовны глубокого синего цвета. Х-мм... синее с белоснежным... неплохо. Она бодро хромала домой после уроков и думала, что ее ждут дети. Дети! Ждут! Когда они обхватывали ее за шею, терлись носами, касались кудрями ее щеки или заглядывали в глаза, внутри что-то обмирало и таяло, растекаясь по всему телу. Какая-то нега, сонное оцепенение, парализация воли, мыслей, желаний, кроме одного, чтобы еще и еще, чтобы с ней рядом. Они и были каждый вечер рядом. - Тетя Нина, посмотрите, какой рисунок у нас вышел! - Красотища, цуцики! Молодцы! Коробка с красками оказалась волшебной. Даже принц был забыт. Раскрашивалось все подряд - старые тетрадки, ломкие газеты, пошарпанный кухонный стол. В расход шла вся ее старая блеклая жизнь. Они делали ее цветной и радостной. Гуревич отмывала перед сном ладошки и физиономии (а теперь спать, цуцики, спать! уже поздно!), потом кухонный стол, складывала баночки с гуашью (надо бы купить новые, эти почти кончились), полоскала кисточки, собирала рисунки по всей квартире. И все это сопровождалось ее неразборчивым мурлыканьем, и каким-то притоптываньем и вроде бы даже кружением. И было от чего кружиться - крышка мармеладной банки уже с трудом закрывалась, лето сменила осень, и Гуревич потихоньку начала делать шубные вылазки. В эти дни она не забирала детей, чем страшно раздражала Елену. После школы Гуревич сразу шла в меховой павильон и вдумчиво прицеливалась к грядущему счастью. Она быстро ковыляла мимо норкового и песцового счастья, и медленно - мимо кроличьего и мутонового. Чей именно мех ей вообщем-то было неважно. Важно, что белое, долгожданное, ее. Продавщицы вскоре приметили эту непонятную тетку (что это чучело тут делает?). И когда она от прицеливания перешла к робким примеркам, они держали распахнутые шубы на вытянутых руках, глядя в сторону пустыми холодными глазами (господи, ходят тут всякие, шубы треплют почем зря). Но Гуревич этого не замечала. Она смотрелась в зеркало со смущенной улыбкой и не крутилась, как другие покупательницы, а замирала в одной позе в фас, чуть разведя руки в стороны. Какое ей было дело до профиля и вида сзади. Счастье не разменивалось по мелочам. Правда потом она долго разглядывала ценники, и ее лицо принимало озабоченное выражение. Счастье имело денежный эквивалент и от этого никуда было не деться. Осень сменила зима, а продавщицы сменили пустые взгляды в сторону на прямые, сверлящие, откровенно возмущенные, когда Гуревич наконец выбрала. Облегченно вздохнув, продавщицы завернули шубу в воздушно-бумажно-хрустящее, пересчитали смятые купюры и на удивление приветливо попрощались (правда без обычного "приходите еще"). Гуревич принесла добычу домой, положила в шкаф и неделю не разворачивала сверток. Она ходила на работу, но при этом носила его будто под сердцем - нетронутый, такой желанный, наконец случившийся в ее жизни. Неделя выжидания была не просто так. В пятницу должно было состояться родительское собрание. К белому было задумано синее (полпакетика синьки плюс старое платье) и рыжее (полпакетика хны плюс седые волосы). Гуревич весь день порхала между кухней и ванной. За Гуревич следом носилась Вика, а за Викой – Витя: - Тетя Нина, платье будет синим? Ух, ты! Тетя Нина, а волосы рыжими? Вот здорово! - Боже, цуцики! Мне же надо сапоги из ремонта забрать! Как я могла забыть?! - Гуревич метнулась в коридор и схватила пальто, - Побудьте тут. Я быстро. Гуревич спешила и даже обогнала какую-то медлительную тетку в коричневой норковой шубе, удовлетворением отметив: "У меня лучше". Снег блестел в свете фонарей. Мороз пощипывал щеки. Гуревич смотрела на свое отражение в витринах и представляла себя в длинной, сногсшибательной шубе и вроде даже не хромающую, а рядом как будто бы высокая мужская фигура, и две детские... И Гуревич захотелось вдруг припустить от радости, как бегала она девчонкой просто так без причины, просто от молодости и энергии, переполнявшие тело. А в голове застучали вдруг слова, пока еще вперемешку, но уже пронизанные тем особым настроением, той нежной нотой, что так давно не удавалось поймать, и она зашевелила губами в такт шагам, и слова, чуть еще потолкавшись, встали вдруг на свои места: "Я состою из сумерек всерьез, Из табака, привычки хмурить брови, Нелепых юбок, бус, и глаз, и слез, Стихов и кашля, долгих предисловий. Из нежности, которая уже Становится жестокой без ответа, Из бледной терракоты скул и щек, Из счастья прошлого и будущего света.... Гуревич распахнула входную дверь и весело крикнула: «Цуцики! Я вернулась!» Никто ей не ответил. Не снимая обуви и пальто, она торопливо прошла по коридору и заглянула в комнату. Дети сидели рядом с разложенной на полу шубой и, склонившись над ней, что-то сосредоточенно делали. У Гуревич сжалось в тяжком предчувствии сердце. Она подошла ближе... Черные, зеленые, красные, синие полосы и пятна покрывали от верха до низа ее бывшую белоснежной шубу. Гуревич задохнулась. Ей показалось, что ее стукнули чем-то тяжелым в грудь. Она покачнулась, открыв в немом вопле рот, и в следующую секунду воздушная пробка вылетела с хрипом и с каким-то протяжным всхлипом вон. Гуревич рванула сидящую к ней ближе девочку за руку вверх и, размахнувшись, влепила ей пощечину. Голова Вики дернулась, уголок глаза влажно блеснул и тут же спрятался под рассыпавшейся в беспорядке челкой, она уставилась в пол. Витя глядел испуганно, рот у него кривился в преддверии плача. Гуревич села на софу и глухо сказала: "Уходите. И никогда... Слышите... никогда больше сюда..." Вика, не поднимая головы, взяла брата за руку и шепотом сказала: - Тетя Нина... мы хотели... чтобы красиво... - Никогда. Сюда. Ни ногой. Щелкнув замком, захлопнулась за ними дверь. Гуревич, как была - в пальто и сапогах - легла на бок на софу. Правой рукой она нащупала за спиной покрывало, потянула его на себя и накрылась с головой. Комок в груди разрастался словно раковая опухоль. В голове беспрестанно крутилось: "Из бледной терракоты скул и щек, Из счастья прошлого и будущего света....". Она вдруг тоненько заскулила, и вслед за этим ее тело сотрясли сухие прерывистые рыдания. Нарыдавшись вволю, она еще долго лежала в темноте покрывала, обессиленная, в тупом равнодушии, без единой мысли, пока, наконец, не провалилась в сон. Проснулась Гуревич посреди ночи: затекшие ноги, деревянное тело, жутко хотелось пить. Покрывало сползло на пол, и люстра на потолке била резким светом в глаза. Она села. Часы показывали пятнадцать минут четвертого. Взгляд упал на испорченную шубу, затошнило, закружилась голова. Она прикрыла рукой глаза и замерла, будто надеясь оцепенением отменить все произошедшее как дурной сон. Но сон был явью, отменить было невозможно. И она медленно стянула с ног сапоги и, зажав их в руке, с усилием встала. В коридоре было темно. Темно и тихо. Стоило ей выйти из желтого косого квадрата света, падавшего из комнаты, как озноб, несмотря на пальто, пробрал ее до костей. Тоскливый сумрак пустой квартиры. Пустой как ее никчемная жизнь. Длинный и бесконечно одинокий путь. В конце коридора виднелось кухонное окно - равнодушное, подслеповатое. Костлявые мертвые ветки, оживляемые лишь ветром, качались и скреблись с той стороны о стекло. Она не хотела туда идти. В ее жизни уже было окно, и это оказалось ошибкой. Маленький зрачок дверного глазка излучал теплый мягкий свет, словно приглашая в него заглянуть. Повинуясь внутреннему наитию, она подошла и приникла к нему глазом. Рука ее разжалась, и сапоги с глухим стуком упали на пол. В тусклом свете лампы Вика спала, сидя на лестнице и привалившись спиной к стене. Сжавшись в комочек и положив голову Вике на колени, спал ее брат. Гуревич распахнула дверь, вышла босиком на лестничную клетку, села рядом на ледяные ступени и обняла детей обеими руками, прижавшись к ним всем телом. Вот уже полгода, как Вика ходит в школу. Гуревич купила ей юбочный костюм и портфель с розовыми слонами. Витя знает почти все буквы, и она уже присмотрела ему портфель с машинками на будущий год. А в шубе (в едва заметных черных, лиловых и зеленоватых разводах) щеголяет теперь тетя Нюра, ничего еще себе женщина, очень даже интересная.
не без косяков, но хорошо.
Нет повести печальнее на свете, чам повесть о Гуревич и детях
душевная строчка. картинка нормально так прорисована. косяков, правда, больше чем дохуя, но то - косяки, вполне себе исправимые. поаккуратнее просто слова сделать, из-за этого тяжеловато читать (особенно вначале, в серёдке - очень даже лехко пошло) и карёжитса смысл и ясность.
к примеру, муж-физкультурник. решила, что это - у ей, у гуревич, муш-физкультурник, а потом вижу - нет у ей мужа совсем. тётя Нюра - 2 раза. первый - вобще непонятно, кто это, второй - в финале, поскольку - шуба. или её вобще не упоминать, или к её пояснить где-нибудь одной-двумя буквами. а то она чисто функционально присутсвует, мёртвым грузом. остальное - по мелочи, лень писать (ну там, "обеими руками", "всем телом", etc). но раскас хороший. главное, што - без пафоса и виньеток ложной сути.
Ставлю оценку: 37
ой блять афтр извени за мужа
нашла, где упоминаетца может, с третьего раза найду и про тётюнюру, но оно нахуя, если сразу не получилось афтр Лера, пеши исчо
афтор, убей меня, я нашла тётю нюру в начале, но это говорит лишь о том, што вначале мне жудко плохо читалось и текст не шол, ггг...
помню, помню этот рассказ. хороший.
еще один пирсанаш вылез из гоголевской шинели...
вполне себе, только нафига стока цитат и заимствований? даже маленького принца экзюпери потревожили...фсмысле, нарисуй мне барашка. в целом, понравилось. все мы нимношко гуревичи.
Ставлю оценку: 35
Насчёт "шинели" Голем опередил. Ахренительный рассказ о таинственном мире старых дев и сексуально обездоленных, использующих для носки шкуры невинно умерщвлённых зверьков . Вначале даже почудилась некая реинкарнация Кайзер, но это было ошибочное впечатление.Скорее это другая ипостась ФС.
Реально зацепило.
Голем-эрудит-энцыклопедист. Не дал блеснуть начитанностью.
Понравелось. Я как-то не замечаю косяки, когда чтение заливает по макушку. Здесь так.
Ставлю оценку: 40
ебать...какая же Гуревич тоскливая тетя.Афтор,веришь ,нет-я обрадовался,что я нихуя не Гуревич.Аццкая дрочка на шуббофетиш и такой блять облом.Ебанные дети.Короче,афтор ,я реально увлекся.Косяки-похуй.
Лера, пора про мешок картошки.
Да за еврейской старой девой должен следовать мешок картошки:). Имиш с ним уже знаком (им уже огрет:)). Но у меня еще третий рассказец появился, объединяющий первые два, как бы заключительный и по той же тематике - несчастные брошенные бабы:). Третью "брошенку" попробую залить в Первач.
Ой, спасибо за ваши комменты, я посмотрю, что там за косяки - хотя сами понимаете - глаз уже замылен...
Очень хорошо, очень узнаваемо - сам знавал и наблюдал подобное....
Ставлю оценку: 37
ну что ж... ни пуха тебе ни пера, Лера... только аккуратней. не расслабляйся-это джунгли и мой Слон по сравнению с местными динозаврями и птеродактилями покажется тебе карликом
боюсь боюсь
*тихо напевает "косякииии, косякииии, не ломайте глазааа"*
стОрожил школы, уборщица тётя Нюра - и чего она сторожил? швабры, да? финал предсказуем, как и кульминация. нудно, мелочно, точнее, мелочёво до мельчайших деталей - а вот в чтении вовсе не тоскливо. "Катя" - в плане жизненности - гораздо хуже. Этот креос таки понравился. Пойду читать вторую часть саги о старых девах. |
Щас на ресурсе:
56 (0 пользователей, 56 гостей) :
|
Copyright © 2009-2024, graduss.com ° Написать нам письмо ° Верстка и дизайн — Кнопка Лу ° Техподдержка — Лесгустой ° Site by Stan |